Царь стоял совсем голый — одна нога на мягком табурете возле туалетного столика — и развязывал ремешок сандалии. Чернобородое лицо склонено на бок, чтобы видеть, что делает; а к кровати обращён слепой, пораненный глаз.

Уже больше года малыш бегал возле борцовской площадки, когда кто-нибудь из надёжных людей забирал его от женщин. Одетое тело или обнажённое — это было ему безразлично; разве что можно было посмотреть на боевые шрамы. Однако нагота отца, которую он видел не так уж часто, всегда внушала ему отвращение. А теперь, с тех пор как при осаде Метоны ему повредили глаз, он стал просто страшен. Сначала он закрывал этот глаз повязкой, из-под которой беспрерывно текли слезы, подкрашенные кровью, оставляя дорожку вниз к бороде. Потом слезы кончились, и повязка исчезла. Веко, пробитое стрелой, стянуто теперь красным рубцом, а ресницы склеены жёлтым гноем. Ресницы чёрные; такие же чёрные, как здоровый глаз, как борода, как густые волосы на ногах, на руках и на груди… И такие же чёрные волосы проходят дорожкой вниз по животу, к густым зарослям, словно в паху растёт ещё одна борода. Руки его и шея, и ноги покрыты толстыми рубцами — белыми, красными, лиловыми… А сейчас он еще и рыгал, наполняя воздух запахом винного перегара и обнажая щербину во рту. Малыш, прильнувший к своей смотровой щели, вдруг понял, на кого похож его отец. Это же великан-людоед, одноглазый Полифем, который похватал моряков Одиссея и сожрал их живьём!

Мама приподнялась на локте, по-прежнему укрытая до подбородка.

— Нет, Филипп, не сегодня. Сейчас не время.

— Не время?.. — Он ещё не отдышался от лестницы, подниматься после такого ужина было тяжко. — Ты это говорила полмесяца назад. Ты что думаешь, сука молосская, я считать не умею?

Малыш почувствовал, как ладонь матери, до сих пор обнимавшая его, сжалась в кулак. Когда она снова заговорила, голос был драчливый.

— Это ты считать умеешь, бурдюк несчастный? Да ты сейчас зиму от лета не отличишь! Иди-ка ты к своему дружку, у него все дни одинаковы!

Малыш ещё почти ничего не знал о таких вещах, но как-то чувствовал, о чём речь. Нового отцовского друга он не любил: тот был заносчив, и ощущалось, что их с отцом связывает какая-то мерзкая тайна, Всё тело матери, с ног до головы, напряглось и отвердело. Он затаил дыхание.

— Ты, кошка дикая!.. — рявкнул Филипп.

Малыш увидел в щелочку, как он бросился на них, словно Полифем на свою жертву. Он ощетинился, всё на нём стояло дыбом; даже писька, висевшая в чёрной мохнатой промежности, поднялась сама собой, стала громадной и торчала вперёд; это было непонятно и страшно. Он подошёл и откинул покрывало с простыней.

Малыш лежал, прижавшись к матери, прикрытый её рукой. Отец его с проклятием отшатнулся и вытянул руку — но показывал не на них: в их сторону до сих пор был обращён его слепой глаз. И малыш понял, почему мама не удивилась, почувствовав рядом с собой змею. Главкос был уже там, в постели. Спал наверно.

— Как ты смеешь?.. — хрипло выдохнул Филипп. Для него это был тошнотворный удар. — Как ты смеешь затаскивать эту мерзость в мою постель? Ведь я запретил!.. Колдунья!.. Варварка!.. Ведьма!..

Голос его оборвался. Взгляд, притянутый ненавистью в глазах жены, обратился наконец в их сторону, и он увидел ребёнка. И вот они смотрели друг на друга. Два лица. Одно — грубое, покрасневшее от вина и от ярости, а теперь ещё и от стыда; другое — яркое, как драгоценный камень в золотой оправе, серо-голубые глаза распахнуты и неподвижны, кожа прозрачна, тонкие черты мучительно напряжены…

Бормоча что-то невнятное, Филипп инстинктивно потянулся за одеждой, чтобы прикрыть свою наготу, но в этом уже не было надобности. Жена его обидела, оскорбила, выставила на посмешище, предала… Если бы под рукой у него был меч, он сейчас мог бы её убить.

Живой пояс мальчика, встревоженный светом и шумом, снова зашевелился и поднял голову. До сих пор Филипп его не замечал.

— Это что такое?! — Его указующий перст дрожал. — Что это на мальчишке? Одна из твоих тварей?! Теперь ты и его хочешь превратить в сельского мистагога, чтобы выл и плясал со змеями?.. Этого я не потерплю, запомни мои слова, не то пожалеешь!.. Клянусь Зевсом, я не шучу. Мой сын — грек, а не горец!.. Не один из твоих варваров-конокрадов…

— Варваров?!.. — Голос её зазвенел, а потом спустился на свистящий шепот; так Главкос шипел, когда сердился. — Мой отец… Слышишь ты, крестьянин?.. Мой отец — потомок Ахилла, а мать из царского рода Трои. Мои предки правили уже в те времена, когда твои ещё батрачили в аргосских деревнях!.. Ты в зеркало смотрелся когда-нибудь? Ведь сразу видно, что ты фракиец! И уж если мой сын грек — так это от меня, у нас в Эпире чистая кровь!

Филипп заскрипел зубами. От этого подбородок стал квадратным, а скулы — и без того широкие — ещё шире. Несмотря на смертельное оскорбление, о присутствии ребёнка он не забыл.

— Я не унижусь до того, чтобы отвечать тебе, — сказал он. — Если ты гречанка, то и веди себя как гречанка, будь хоть чуточку пристойнее. — Из постели смотрели две пары глаз, и отсутствие одежды его стесняло. — Греческое образование, греческое мышление, греческие манеры… Я хочу, чтобы у мальчика всё это было, как у меня…

— О, Фивы!.. — Она швырнула это слово, будто ритуальное проклятие. — Опять ты о своих Фивах, да?.. Но ведь я уже о них знаю, более чем достаточно. В Фивах тебя сделали греком, в Фивах ты научился манерам… В Фивах!.. Ты никогда не слышал, что говорят о твоих Фивах афиняне? Это же притча во языцех по всей Греции, образец грубости и бескультурья!.. Неужто ты сам не понимаешь, насколько смешон?!

— Афиняне — болтуны. Им бы лучше постыдиться говорить о Фивах.

— Это тебе бы лучше постыдиться! Вспомни, кем ты там был…

— Да, заложником был, пешкой в чужой политической игре. Ну и что с того?.. Я что — виноват в этом?.. Я, что ли, заключал тот договор?.. Мой брат так решил, а ты меня попрекаешь! Мне ж и было-то всего шестнадцать… Но ко мне там относились — я от тебя ничего похожего ни разу в жизни не видел. И они научили меня воевать… Чем была Македония, когда умер Пердикка, ты не помнишь?!.. Ты не знаешь, что он проиграл иллирийцам?!.. Что вместе с ним полегло четыре тысячи человек?!.. У нас же долины были не паханы, люди боялись спуститься из горных крепостей… Ничего уже не оставалось, кроме овец, только в овечьи шкуры и одевались, да и овец едва могли прокормить… Ещё немного — иллирийцы и последнее отобрали бы, Барделий уже готовился напасть!.. а теперь — ты сама знаешь, кем мы теперь стали и где теперь наши границы. И это всё благодаря Фивам! Благодаря тем людям, которые сделали меня солдатом, там! Это они дали мне возможность прийти к тебе царём! Твоя родня была тогда мне рада, скажешь нет?!..

Малыш, прижавшись к матери, почувствовал, как она втягивает воздух, и понял, что с хмурого неба вот-вот грянет невиданная буря. И буря грянула:

— Так они там сделали тебя солдатом, да?!.. А кем ещё?!.. Кем ещё?!.. — Он чувствовал, как она дрожит от ярости. — Ты уехал на юг в шестнадцать лет, но к тому времени уже вся страна была полна твоих ублюдков! Думаешь, я их не знаю?.. А эта блядь — Арсиноя, Лагова жена, — она тебе в матери годилась!.. А потом великий Пелопид научил тебя всему, чем славятся просвещённые Фивы!.. Всему, верно?.. Всему!! Битвы и мальчики!!!..

— Умолкни!!! — Филипп кричал, словно на поле боя. — Ты хоть бы ребёнка постеснялась!.. Что он видит здесь у тебя?!.. Что слышит?!.. Я сказал, мой сын будет воспитываться по-гречески! И если мне придется…

Но его перебил её смех. Она приподнялась, опершись на обе руки, и подалась вперёд. Рыжие волосы упали на обнажённую грудь, на лицо мальчика, широко раскрывшего рот и глаза… А она хохотала взахлёб, пока всё помещение не заполнилось эхом.

— Твой сын?! — воскликнула. — Твой сын!..

Царь Филипп дышал так, словно только что пробежал длинную дистанцию. Он шагнул вперёд, поднял руку…

Малыш, до сих пор лежавший совершенно неподвижно, во мгновение ока сбросил с себя покрывало материнских волос и вскочил на ноги. Теперь он стоял на постели, с побелевшим ртом, а серые глаза, расширившись, казались чёрными. Он ударил отца по занесённой руке, и тот от неожиданности отдёрнул руку.

— Уходи! — закричал мальчик, дрожа от неистовой ярости, словно дикий кот. — Уходи! Она тебя не любит, ты ей не нужен, уходи! Она поженится со мной!..

Долгие три вдоха Филипп стоял, как вкопанный, словно его оглушили дубиной. Потом нагнулся вперёд, схватил малыша за плечи, подбросил, подхватил одной рукой, — а другой распахнул громадную дверь и вышвырнул его наружу. Застигнутый врасплох, окаменевший от неожиданности и ярости, мальчик не пытался сопротивляться. Он упал на край лестничной площадки и покатился вниз по ступеням.



Поделитесь ссылкой в социальных сетях: