Наконец, я заработалась до того, что впала в прострацию и не могла больше слышать слова "задача". Они распались на два класса - решившиеся точно и не решившиеся совсем. Я чувствовала, что все решившиеся имеют какое-то общее свойство - но у меня не было сил искать его. Я собрала рюкзак и ушла на Белое море. Там я на эти темы не говорила и не думала - а когда я вернулась, то для каждой задачи нарисовала картинку, где ее состояния были изображены водными резервуарами с емкостью, определенной решением, а между ними по трубочкам, как вода, переливались переходные вероятности, заданные условием задачи. И однажды в институте - это было единственный раз, когда что-то хорошее застигло меня на работе - я тихонько села за стол и под совиным взглядом злейшего недоброжелателя, который мне почему-то не мешал, на чистом листе бумаги написала это общее свойство. Оно было то самое, о котором мое подсознание твердило мне пять лет назад: равенство потоков вероятностей на каждой трубочке, ровная водная гладь, названная "сильным детальным равновесием". На некоторых картинках наблюдались водоворотики, вызванные несимметрией в постановке задачи - но стоило собрать их в одну точку, как опять наступала тишь да гладь, водная ровная благодать. Это было "слабое детальное равновесие". И теперь было видно условие обоих равновесий - равенство произведений переходных вероятностей по любому кольцу трубочек слева направо и справа налево. Я вывела то же самое, исходя из физических соображений и получила границы применения статистической физики в теории вероятностей - за детальным равновесием начиналась терра инкогнита. Передо мной лежала теория круглая, как яблоко - и стояла такая тишина и спокойствие, будто я знала это всегда, и никогда не было такого времени, когда бы я это не знала.

Зато дома произошел обвал, когда в соответствии с условием детального равновесия один из горбов Эльбруса откололся и рухнул в обломках. Но вторая вершина взметнулась уж совсем, как Эверест, и туда страшно было смотреть.

Условие мое оказалось необходимым и достаточным, и благодаря ему я в первый раз узнала значение этих слов. Я даже не могла найти их определение - в школе этого не проходили, а к первому курсу уже положено было знать. Подучив и загнув пальцы, чтоб не спутаться, я сделала доклад у Пятецкого. Было почему-то много народу, а я была так занята мыслями, чтобы мне не спутаться с этим абсолютным и необходимым, что вместо приличного доклада (обычно доклады я делаю хорошо, как актер {в душе}), несла им смутный бред, показывала от доски свои картинки и таинственно намекала глазами. Публика не знала, что и подумать. Наконец, Пятецкий остановил представление и попросил толмача перевести. Толмач очень толково изложил! суть дела. Меня спросили, правильно ли - и я сказала "да". После этого началось народное ликование - меня никто ни о чем не спрашивал, они сами сообразили и вывели - Пятецкий пожал мне руку, как шведский король, а я была в мелу и счастьи. Этот доклад запомнился мне концом моей математической карьеры, и я очень рада, что он был такой театральный.

Практическим результатом моего открытия явилась премия, сто пять рублей, которую мне выдали в институте. Пальто посмотрело на меня загибающимся взглядом: оно больше не могло. В нем появилась какая-то отрешенность; иногда оно просто раскидывало руки и отказывалось закрываться. Я попрощалась с ним в теплых выражениях - восемнадцать лет оно обеспечивало единство моей личности в сложных и трудных условиях - и выпорхнула из него в длинном, шикарном и коричневом. Когда я явилась в институт, вахтеры меня не узнали.

Вместе с пальто старая жизнь стала быстро закругляться и заканчиваться. Я написала диссертацию, куда детальное равновесие не вошло, чтобы оно не отвлекало внимания от статфизики. Я собрала все, что сделала, в одну большую статью и отправила ее в Америку. Мы разошлись с мужем, в лучших традициях, как герои Чернышевского, сопроводив выражениями признательности с обоих сторон. Как первый хирург, он стоял над моим интеллектуальным трупом и держал его на искусственном дыхании до тех пор, пока не вступили в строй мои системы. Такие услуги не забываются. И, наконец, я послала за вызовом в Израиль.

Главной причиной, по которой я хотела уехать, были лагеря. Я не могла оторвать от них глаз, как от пропасти. То и дело нога туда скользила когда в состоянии аффекта я несла крамолу заведомым стукачам или ввязывалась в антисемитские потасовки в автобусах, где тоже говорила что угодно. Мне казалось, что я задохнусь, если не дам себе волю. Но дома я жестоко грызла себя за глупость. Глупо было идти в лагерь, когда я ничего не понимала в том, что делалось вокруг: ни в отношении народа к режиму, ни в отношении народа к собственной интеллигенции, ни в отношении народа и интеллигенции ко мне. Чуть только я начинала рассматривать эти понятия ближе, все они, кроме "меня", распадались на группки, группочки людей, каждая со своими подсознательными целями, ничего общего не имеющими с декларированными. И до выяснения вопроса, кто такая для них "я", не было ни малейшей охоты класть вполне ощутимую реальность, "меня", на их покосившиеся алтари.

Но самосудом я себя карала за подлость. Порядочные люди сидели в лагере, а кто не с ними, тот против них. Я очень мучалась своей подлостью и чувством вины перед лагерниками и самосажавшимися демократами, но при одном взгляде на ребенка эти мучения казались мне ребячеством. Более того, при посадке я сломалась бы и раскололась, и вместо героизма получился бы идиотизм и позор. А раскололась бы я обязательно - достаточно было бы только намекнуть, что что-то может случиться с ребенком. Поэтому, когда один мой знакомый сказал, что нельзя быть такой свиньей, чтобы ничего не делать против режима, я ему ответила, что нельзя быть и таким дураком, чтобы идти в лагерь, а надо держаться как глупый поросенок. Такого уровня я и держалась. Я читала Самиздат, и читала бы его при любых условиях, потому что не читать я не могла. Даже библия дошла до меня Самиздатом - кто-то одолжил на пару ночей.

Но я не подписала ни одного демократического письма и даже избегала демократических знакомств, чтобы не втянуться. К счастью, пара встреченных мною диссидентов оказались обыкновенными высокомерными людьми и желания дружить не вызвали. Но хоть и высокомерные, и с табелью о рангах, основанной на демократических заслугах, они стояли передо мной, как люди, а я перед ними - свинья свиньей. Из такого положения выход был один бегство, и когда я увидела, что ворота советской тюрьмы усилиями других людей со скрежетом приоткрываются, я послала за вызовом.

Но человек предполагает, а неизвестно кто располагает. Через несколько месяцев, уже с вызовом в руках, я желала одного - задержаться в этой тюрьме еще на год. И тут в институте узнали про мой вызов и в двадцать минут выгнали, Произошло это на заседании месткома и ошарашенные месткомовцы так и не успели разобраться, за что они меня выгоняют. Засуетившись, стукачи нашего подразделения выползли наружу, и когда я увидела, сколько их, у меня потемнело в глазах. Я не знала, то ли мне плакать, то ли смеяться, и делала то и другое попеременно. Я была как бутылка, которую взболтнули перед употреблением. Примерно через месяц, пасмурным зимним днем, я стояла в сером домашнем свитере перед стеллажом с книгами и перебирала старые письма. Настроение было пасмурное, но спокойное, и я выспалась. Я перечитывала собственные неотправленные письма и зачиталась. Оторвавшись на минуту, я удивилась, что они такие живые и интересные. Моя литература рядом с ними выглядела, как застылое сало на сковородке. И тут меня осенило, как надо писать, Да вот так же, как в письмах - свободно.

И сейчас же как проем открылся в моем сознании. Я увидела быстропишущую руку и почувствовала удобство при письме. Рука была натуральных размеров, розовая и в черном рукаве. За ней огромным галактическим колесом встали трудности, возникающие при писании. Они выглядели, как серо-чёрные размытые планеты в овальном ободе колеса, доходившем до красного дивана у противоположной стены комнаты. Я впервые назвала их по имени: композиция, цвет, музыка, герои, звучащие в терцию, силовое закрученное поле событий, кристалл целого, клинок и виноградная лоза фразы. Я как бы погрузилась в первую планету, прожила ее жгучую начинку и поразилась красоте - потом вынырнула и окунулась во вторую - и когда я вылезла в конце, я уже все о них знала, и в каком-то жаре запрокинула голову - надо было говорить поверх. Столько надо было сказать, выразить поверх этого колеса, что его следовало взять, единым движением, расположившись поудобнее, приняв такую манеру говорения, чтобы язык и губы артикулировали свободно, сами подбирая слова, а голова была бы занята только мыслями, которые нужно выразить - через эти трудности и благодаря им. Вот что означала быстропишущая рука - и моя рука непроизвольно поднялась в воздух и повторила ее движение. Прошло что-то около минуты.



Поделитесь ссылкой в социальных сетях: